Бескровный спас

Мой рассказ. Приятного (надеюсь) прочтения, заранее благодарю всех за уделенные время и внимание.Мерцают улыбчивые, сквозь блокадный сон осеняемые истошными воплями старенькой Марты Альбертовны, купола Спаса-на-Крови. Над куполами – разорванная, окровавленная вата облаков. Где-то там, за обернутыми ветхим тряпьем сизыми иконостасами, за глядящими вовнутрь себя святыми ликами, чуть льется холодный, неживой свет, оседая на белый, как лица разложенных в ряды покойников, халат. Над воротом – мягкое личико, склонившееся над покойником. Распоротое чье-то нутро обнажает тихую пустоту, и кажется двадцатидвухлетней Марте Ивченко, что препарируемые трупы бездонны, как упавшее в Неву небо. Востроносый скальпель петропавловской спицей юркнул в темную бездну, куда-то под сердце.
За стенами Спаса плачет ветер. Сникли под ветошью купола, глядя вслед неказистой фигурке в пальтецо. На драную ушанку, будто пришитую к застывшей голове, сыплются белесые ошметки разорванных снарядами ленинградских небес. Серую заметенную пустошь режут скрипучие салазки, ведомые фигуркой в пальтецо. Марта везет в салазках чье-то тело в простыне. Когда фигурка оказалась в затертой, как кастрюлька на плитке, парадной, застонали салазки, и так Марта Ивченко впервые услышала, как стонут мертвые.
— Воздух так из горла их выходит, так бывает, Марусь, — говорил Василий Петрович, врач с синюшными щеками, и прятался за дверь этажом выше. Когда Марта Ивченко услышала это, лицо ее стало безразлично-глупым, как мятое покрывало. В тот день даже вместо кариатид ей виделись подвешенные к стенам женские трупы.
В пустой квартирке на втором этаже выбито оконце, и холодные руки прилаживают его старой, неуклюжей подушкой. Запотела кастрюлька на плитке, устало тикают черные настенные часы. Объявлена воздушная тревога, взвыл Ленинград. Раскрытый рот покойника в санях тих и безмолвен, словно раскрытый для молитвы. Кому, чему?… Марты в квартирке нет. Ее глупое личико, обращенное к Спасу, вопит, вопит слезно — и вопль ее, отчаянный, безумный, перерастает в метельный хохот. И будто заслышав Марту, улыбнулся в оставленных в квартире санях одинокий мертвец, от стонов которого сбежала Марта, оставив распахнутой настежь квартирку. Безучастно глядят на пустую улицу маскароны, не знающие сытой до краев боли. Когда Марта Ивченко вернулась в квартирку, губы ее – тонкие, нервные – студили зловонный бульон в мутной ложке.
Рассеялся блокадный сон, зажили изорванные облака. Смолкают метрономы и вой сирен, и под птичьи песни, парящие в мирном, ситцевом небе, засыпает все в той же квартирке старушка, Марта Альбертовна Ивченко.
Когда ей делается худо, она улыбается окошку на старой, замшелой кухоньке, и Марте Альбертовне становится легче. Квартирка неизменно сотрясается по вечерам воплем измученной Марты Альбертовны, правда, вопль тихо, незаметно перерастает в сухой старушечий смех, пахнущий корвалолом. И так было до тех пор, пока Марта Альбертовна не умерла. Случилось это, когда Марта Альбертовна глядела в пыльное окошко, сидя на скрипучей табуретке в убогой своей кухоньке. На золотистой каемке красного блюдечка, изрядно потертой, меркли и вновь загорались лучистые отблески, вздрагивая от дуновения тонких губ, студивших чай. Марте Альбертовне невольно подумалось, что она пьет солнечные лучики, и отчего-то сделалось на душе ей так спокойно, будто она все знает уже наперед, и беспокоиться ни о чем не нужно. Пылинки – тихие, почему-то особенно маленькие, кружились вокруг молчавшего уже пятнадцать лет советского радиоприемника, укрытого белой кружевной салфеткой, оседали на тщедушный ее трупик. Худенькие ноги в грубых чулках, легкие волосёнки на круглой голове, сжатые потертой гребенкой, шерстяное платьице и костлявые плечики в мягком пуховом платке мышиного цвета – такой помнили Марту Альбертовну и соседи, и фармацевт Люська, и пухлая Зинка из продмага… Мертвая Марта Альбертовна ничем не отличалась от себя живой, будто только прикорнула на полчасика, и вот-вот подымется, и будет, как раньше, одиноко бродить у Спаса-на-Крови, вспоминая пущенного ею на бульон покойного, и приговаривая:
— Спас, бескровный, спас меня, родимый…

На исходе двадцатого сумасшедшего века в Петербурге – метель. Глядят в черное небо сказочные купола Спаса-на-Крови, и где-то там, где кончаются и небеса, и земля, звонят колокола – по всем несчастным; улыбчивы лики святых, всех простивших, и теплится в том окне, где уж больше нет Марты Альбертовны, чья-то свеча.